его речь с
южным акцентом — колючее градовое облако, за которым
прячется (то есть неизменно присутствует)
солнце.
я заочно знала его последние
пять лет. каждый первый
уважающий себя человек
восхищался им,
каждая вторая доктор наук,
напившись абсента,
плакала мне в плечо.
они говорили, что он надежда
поколения; финансовая в том числе.
они плакали, что никогда не встречали
мужчину привлекательнее и
подлее.
разговорные залпы
обеих сторон
я, конечно же, сразу забывала,
стоило нам попрощаться.
впервые мы встретились в два часа ночи
в забытом уголке польши.
я гостила у приятеля:
они были закадычными коллегами
на рынке лжи, а мне было
чуть больше двадцати трех —
и обманывала я только себя.
я сидела в гостиной,
закутанная в шелковую
ночную рубашку, целиком проглоченная
уютом и мошенническим теплом
чужого дома.
я не вмешивалась в их беседу.
мы разговорились в 3:30.
я была молодая, не сильно уверенная
в себе, но уже закончившая престижный
филологический факультет.
видимо, нас сблизила общая способность
красиво говорить и лгать.
порой мне кажется, что он просто искал
друга.
следующее, что я помню:
время перепрыгнуло за рубеж
в полгода. мы были невероятно влюблены,
и что-то незнакомое слепо тянуло меня за ним,
куда бы он ни отправился.
возможно, ему даже понравилось брать меня везде, куда он ехал сам.
даже если потребности в этом совсем не было.
он отвез меня в восточный
берлин,
уронил на диван двадцатого
века и одновременно
в шумную компанию друзей,
чьи лица менялись каждые пять часов.
помню, что я была в длинной юбке
и курила опиум,
который он ловко бросил мне
из другого конца комнаты.
я только начала смешливо
спрашивать
«сколько жизни у тебя в жиз…»
как он перебил меня своим
будто уже вытренированным:
«неизмеримо».
я затянулась из трубки и
почему-то решила
больше никогда
ничего не измерять.
а уж тем более отказаться от нажитого груза мудрости,
который камнем топил меня четверть века.
его друг попросил меня перевести миф об утопленнике — и я впервые отказалась заниматься литературой. я больше не хотела тонуть в буквах и предложениях.
хотелось изменить все так сильно, чтобы
целиком забыть, кто я.
помню строгое белое платье без
украшений, темный бароковый
костел и полное отсутствие толпы
за своей спиной.
на тот момент я несколько раз
выпивала целые пузырьки
незаконных успокоительных
в трех разных венецких палаццо,
купила револьвер и с удивительной частотой вставала у зеркала и приставляла дуло к виску.
щелчок — и у моих волос зажигалось
усмиренное зажигалкой пламя.
я никогда не хотела умереть
по-настоящему:
я была счастлива жить в мире, целиком принадлежащим кому-то. с мечтой иметь мир в своем подчинении я попрощалась еще в юношестве, когда поняла,
что не хочу обладать даже
собой.
мне постоянно хотелось
сделать неловкое ассамбле
за оконную раму,
но навечно благословлена буду не я,
а тот, кто вызовется мне в этом помочь.
других мыслей к тому возрасту
я еще не нажила,
а ницшеанская тяга к власти не привлекала,
если она напрямую касалась меня.
иногда получала сладко-тягостные письма его любовниц, которые со временем научилась выбрасывать, не читая. что должно было меня смутить? мир по-прежнему принадлежал ему: даже напившись он вытаскивал меня на руках из машины,
пусть около нее и не было луж.
он привозил с юга абсурдно дорогие подарки и неизменно возвращался (с первыми лучами солнца) в нашу спальню, пусть и был перед этим в десятке других.
таковы правила, если тебя тянет к полной потере
воли.
впрочем,
вскоре и юг дождался очереди подчиниться:
в качестве подарка он отвез меня на Сицилию.
я сказала, что уеду оттуда только в черном пакете — и мы впервые остались где-то надолго. я даже завела канарейку.
спустя пять лет и столько же
ожогов от южного солнца
смущать меня начало лишь одно:
никто не мог смириться с его агрессией.
пятичасовые друзья, ставя на тумбочку
опиумную трубку,
обнимали меня за плечо и вели в патио,
шепотом интересуясь, как я ловко
умею уживаться со злом.
«нет уж» - говорю - «я могу жить в
городской шутке, но никак не
в загадке» .